Я проснулся позже в тот же день. Потянуло холодом с улицы, вошел Баррич. Он обследовал меня всего, небрежно открыв мне глаза, а потом пробежав опытными пальцами по моим ребрам и прочим поврежденным членам. Потом он удовлетворенно заворчал и сменил свою разорванную грязную рубаху на свежую. И он напевал про себя — по-видимому, он пребывал в хорошем настроении, что никак не согласовывалось с моими синяками и моей тоской. Когда Баррич снова ушел, я ощутил что-то вроде облегчения. Я слышал, как он насвистывал внизу и отдавал распоряжения конюшенным мальчикам. Это все звучало так буднично, и я тянулся к этому с силой, удивившей меня. Я хотел, чтобы это вернулось — теплый запах лошадей, собак и соломы, простая работа, выполненная на совесть. Я тосковал по ней, но наполнявшее меня ощущение бесполезности предсказывало, что даже в этом я потерплю неудачу. Гален часто насмехался над теми, кто исполнял такую простую работу в замке. Он не испытывал ничего, кроме презрения, к кухонной прислуге и поварам, насмехался над конюшенными мальчиками, а солдаты, охранявшие нас мечом и луком, были, по его словам, «идиотами и дебоширами, обреченными молотить чем ни попадя и пользоваться мечом, вместо того чтобы шевелить мозгами». И теперь я чувствовал странную раздвоенность. Мне хотелось вернуться к существованию, которое, как убеждал меня Гален, было презренным, однако сомнения и отчаяние настолько переполняли меня, что даже этого я не мог сделать.
Я провалялся в постели два дня. Повеселевший Баррич ухаживал за мной с добродушным подшучиванием и все время был в отличном настроении, что меня очень удивляло. Энергичная походка и какая-то необычная уверенность заставляли его казаться гораздо моложе. Оттого что мои раны привели Баррича в такое прекрасное расположение духа, мне стало еще горше. Но после двух дней отдыха в постели Баррич сообщил мне, что человек может перенести только определенное количество неподвижности и пора уже встать и начать двигаться, если я хочу как следует поправиться. И он снова стал находить для меня множество мелких поручений, которых было недостаточно для того, чтобы утомить меня, но вполне хватало, чтобы занять меня на весь день, поскольку мне приходилось часто отдыхать. Думаю, что именно этого он и добивался, ведь прежде я только лежал в постели, смотрел в стену и презирал самого себя. Даже Кузнечик стал отворачиваться от еды, заразившись моей тоской. И все-таки пес оставался единственным, что по-настоящему поддерживало меня. Величайшим наслаждением для него было хвостом ходить за мной по конюшне. Все, что он чуял и слышал, повзрослевший щенок передавал мне с рвением и даже сквозь нынешнее уныние пробуждал во мне любопытство, которое я впервые почувствовал, когда погрузился в мир Баррича. Кузнечик считал меня личной собственностью, подвергнув сомнению даже право Уголек обнюхать меня и заработав от Рыжей щелчок зубами, который заставил его с визгом прижаться к моим ногам.
На следующий день я уговорил Баррича отпустить меня в город. Дорога заняла больше времени, чем когда-либо раньше, но Кузнечик радовался моему медленному шагу, потому что это давало ему возможность обнюхать каждый клочок травы и каждое дерево. Я думал, что, увидевшись с Молли, я воспряну духом и в моей жизни снова появится какой-то смысл. Но когда я пришел в мастерскую, Молли была занята, ей надо было выполнить три больших заказа для кораблей дальнего плавания. Я примостился у очага в лавке. Ее отец сидел напротив, пил и смотрел на меня. Несмотря на то, что болезнь подкосила его, она не заставила его исправиться, и в те дни, когда он мог сидеть, он мог и пить. Через некоторое время я прекратил всякие попытки побеседовать с ним и просто смотрел, как он пьет и изводит дочь, в то время как Молли суетилась вокруг, пытаясь одновременно делать дело и быть приветливой с покупателями. Его безотрадная мелочность ввергла меня в уныние.
В полдень Молли сказала отцу, что идет доставить заказ. Она дала мне пакет со свечами, нагрузилась сама, и мы вышли, заперев за собой дверь. Вслед нам неслись пьяные проклятия ее отца, но она не обращала на них внимания. Оказавшись снаружи, на холодном ветру, я вслед за Молли обошел лавку. Сделав мне знак молчать, она открыла заднюю дверь и отнесла внутрь все, что было у нее в руках. Потом она отнесла туда же и мой пакет, и мы ушли.
Некоторое время мы просто брели по городу, почти не разговаривая. Молли обратила внимание на мое покрытое синяками лицо; я сказал только, что упал. Ветер был холодным и резким, так что у рыночных прилавков почти не было ни продавцов, ни торговцев. К радости Кузнечика, Молли уделяла ему много внимания. По дороге назад мы остановились у чайной, Молли угостила меня подогретым вином и так восхищалась Кузнечиком, что он упал на спинку и купался в ее любви. Меня внезапно поразило, как хорошо он воспринимает все ее чувства, а она не ощущает его вовсе. Разве что на самом примитивном уровне. Я осторожно прощупал сознание Молли и нашел ее ускользающей и парящей, как аромат, который усиливается и слабеет с одним и тем же дыханием ветра. Я знал, что мог бы быть более настойчивым, но почему-то не видел в этом проку. Одиночество охватило меня, смертельная грусть оттого, что Молли никогда не понимала и не будет понимать меня лучше, чем Кузнечика. Так что я хватал ее быстрые слова, обращенные ко мне, как птицы хватают сухие хлебные крошки, и оставил в покое те умолчания, которыми она отгородилась от меня. Вскоре она сказала, что не может долго задерживаться. Хотя у отца Молли больше не было сил, чтобы бить ее, их ему вполне хватало для того, чтобы швырнуть на пол пивную кружку или вещи с полок, демонстрируя возмущение ее явным пренебрежением к нему. Она говорила мне это, улыбаясь странной мимолетной улыбкой, как будто хотела сказать, что ей было бы легче, если бы мы оба просто посмеялись над его выходками. Я не смог улыбнуться, и она отвела глаза.